концов я не позвонил Елене и не написал. В следующий раз появился в городе месяца через четыре, но, боясь столкнуться с ней, к бабушке не пошел. А еще спустя время, наведавшись к родителям, случайно встретил на улице Юрку. Между делом поинтересовался житьем-бытьем его младшей сестры.
Юрка махнул рукой:
— Безнадежный случай. Через пару месяцев после твоего отъезда, как с цепи сорвалась: никто ей не указ, она-де давно взрослая. На все выходные ночевать к бабушке убегала, а там шлялась до утра с кем попало.
Мне услышанное было удивительно, но где-то в глубине души я осознавал, что виной такому поведению Елены отчасти был я сам.
Обратно я уехал с неизгладимым осадком на душе. А потом была защита диплома, распределение в армию, последнее наше с Еленой свидание накануне моего отъезда, долгие жаркие поцелуи украдкой, сводившие меня с ума и, как обычно это бывает, нагоняющие сожаления: ах, зачем я все-таки решился уйти именно сейчас, когда все так хорошо, когда у меня есть, кажется, все, о чем только может мечтать юноша: молодость, упоение жизнью и не отвергающая тебя девушка по-соседству.
Я не хотел и думать, обнимая Елену, что может что-то измениться, верил, что никто меня не осудит, поймет, если я по возвращении предложу ей руку и сердце, ведь мы подходили друг другу как никто, в нас текла, казалось, одна и та же, схожая по составу кровь.
— Ты мне будешь писать? — спросил я Елену перед посадкой в автобус.
— Буду, буду, — заверила она меня, но так и не написала (в отместку за мои студенческие обещания?). Да и я как-то опять не решился, посчитав, что слишком на многое претендую. Ну кто я для нее? Сосед, друг — не друг, приятель, с которым легко можно провести время… Потом все будто стерлось.
В свободное от службы время я вспоминал о своей привязанности к Елене, как о простом анекдотическом случае. А демобилизовавшись, узнал, что Елена уезжает.
— Когда? — спросил огорченно, хотя и старался не подавать вида.
— Через неделю. Думаешь, тут можно высидеть чего-нибудь?
Я не знал, что ответить, я еще не хотел всерьез задумываться над дальнейшей своей жизнью — я только расквитался со службой, мне хотелось расслабиться, отдохнуть от всего, что так еще висело надо мной весомой тяжестью.
Я не спросил ее, почему она не писала, это было глупо. Мы напились и снова отправились в постель. Теперь я не мог ударить лицом в грязь, и Елена словно отозвалась, полностью отдавшись своим ощущениям. Уж этого я ей точно простить не мог — ведь она уезжала. Уезжала! Значит, снова оставляла меня одного, снова дразнила, играла со мной: вот, мол, смотри, какая я на самом деле — живая, чувственная, чувствительная с тобой; я ничего не забыла, все помню: как ты желал меня, как смотрел, как ждал, пока я вырасту, как любил… И разве можно было за эту ее полную открытость не обозлиться на нее? Она не могла остаться даже из-за того, что я вернулся, она, видите ли, все уже решила, кому-то пообещала, значит, снова ни во что не ставила мои чувства, а ведь мы могли быть вместе, но Елене важнее было вырваться из надоевшего городка, она изнывала в этой затхлой, по ее мнению, атмосфере, в этих глухих стенах. Я видел это, чувствовал, но снова не протянул ей руку. Я думал, что у нее все в порядке, все хорошо. Я же помнил, как она встречала меня на перроне. «Я узнала от твоей мамы, что сегодня прибывает твой поезд». Я был несказанно рад. От нее исходила такая надежда, что я враз позабыл все свои страхи и опасения на ее счет. Каково же было разочарование, когда она призналась мне, что уезжает. Это было, как неожиданный удар под дых. Выходит, она лицемерила? Улыбалась мне, шутила как прежде, и в постель легла снова просто так, ради пустого удовольствия, а вовсе не из-за душевного порыва?
Я сильно разозлился на нее, не хотел видеть, скрылся в последнюю минуту в день ее отъезда за проходной завода, куда устроился на работу, как за спасительной стеной, доступ за которую ограничен, не пришел к ним, не попрощался. Пусть думает, что я задержался на работе, пусть думает, что хочет, мне уже все равно, — внушал я себе, чтобы как-то забыться.
Елена оставила для меня у бабушки записку, в которой в сумбурной форме пыталась еще раз объяснить мне причину своего отъезда, но я трезво больше ничего не воспринимал.
Я с яростью разорвал письмо. Как она могла! Как могла?! Почему не поговорила со мной, не посоветовалась? Она думает, что там будет лучше, что там будет безоблачнее, веселее, интереснее, увлекательнее — чушь собачья! Там всё то же, что и здесь, когда в душе не пойми что творится (а я о ней думал тогда именно так), когда в себя заглянуть боязно, страшно, — а вдруг внутри ничего нет, вдруг все пусто, зыбко…
Я негодовал. Елена, как всегда, поступала, как хотела. Неужели я на самом деле ничего для нее не значил?
Я помрачнел, ушел в себя и два месяца после ее отъезда бродил сам не свой, все поддерживал в себе огонь вспыхнувшей злобы, подкармливал в сердце змею уязвленного самолюбия. Даже за программным станком, за которым осваивал обработку новых деталей (у станка мне было гораздо комфортнее, чем в техбюро), сидел, тупо уставясь в панель управления. Таким меня в первый раз и увидела Лидия, когда пришла, как контролер ОТК, проверить детали. (Однако, как она призналась потом, не жалость первой овладела ее сердцем, а любопытство: отчего такой с виду нормальный парень сидит, будто в воду опущенный, будто не в себе.) Она заговорила со мной, мы познакомились, но Лидия так никогда и не узнала, что причиной той моей потерянности была наша будущая соседка Елена. Может, позже стала догадываться, но это было позже. А тогда так распорядилась судьба — после расставания с Еленой мне повстречалась Лидия. Подвернулась. Именно подвернулась.
Мы даже толком не узнали друг друга, перекинулись всего парой слов, но в одну из смен, когда мы оказались одни у гудящего программного станка, я ни с того ни с сего сказал ей: «Лида, выходи